«Какое они право имеют то помиловать, то якобы казнить?»

Правозащитница Ева Меркачева — об армии Пригожина, внесудебных казнях и преступлениях в СССР

22 февраля, 15:55, 2023г.    Автор: Мария Рубинина

Ева Меркачева — журналистка и правозащитница, занимающаяся проблемами заключенных российских колоний. С 2015 года она входит в Совет по правам человека при президенте РФ, была членом Общественного совета при ФСИН, однако в 2021 году ее не включили в его состав, в 2022 году она выбыла из Общественной наблюдательной комиссии города Москвы. Тем не менее она продолжает заниматься правозащитной деятельностью и получает тысячи обращений от осужденных, беженцев и других представителей уязвимых слоев населения. 

It’s My City встретился с Меркачевой во время ее приезда в Екатеринбург и поговорил о том, как вообще можно бороться за права человека в государстве, ведущем боевые действия на территории соседней страны, на что жалуются завербованные ЧВК «Вагнер» заключенные и их родные, что делать с внесудебными казнями, а также о том, что нынешняя правовая система могла бы перенять у СССР. 

Фото: Илья Вага / It’s My City

— Что происходит с правами человека на фоне военных действий, которые ведет Россия в Украине? И со стороны власти, и со стороны народа звучат такие тезисы, что сейчас не до прав человека, сейчас главное разобраться с так называемой «спецоперацией». Какова сейчас ваша миссия как правозащитника в таких обстоятельствах? 

— Есть темы, которые по-прежнему актуальны, их правозащитники мониторят и будут мониторить. Если не они, то кто? В том числе это тема домашнего насилия, тема заключенных. Никуда не деться от обращений, которые поступают, ничего невозможно с этим сделать. Сейчас также особенно актуальная тема беженцев, их стало еще больше. Еще одна новая тема — это права человека в цифровом пространстве, потому что сейчас очень много баз данных, все больше персональной информации попадает в сеть. Эти темы никто не бросает, их планомерно продолжают вести.

Да, есть такое мнение, что на фоне того, что происходит, все это кажется несущественным, второстепенным. Но, знаете, когда приходит к тебе человек с инвалидностью, он делится своей бедой, его не интересует, что происходит в целом в стране, ему нужно оказать помощь сейчас. Когда заключенный пишет, что с ним что-то произошло или его незаконно уголовно преследуют, то ему тоже не скажешь: «Давай подождем, пока все не уладится, ты пока посиди, потерпи без медицинской помощи, пусть следователь дело фабрикует, а мы потом когда-нибудь с этим разберемся». Это невозможно, нужно все равно работать с каждой историей.

— В 2021 году вас не включили в состав Общественного совета при ФСИН, а позже исключили из Общественной наблюдательной комиссии Москвы (наблюдает за условиями содержания заключенных — прим. ред.). Есть ли у вас предположения, почему? 

— Мне кажется, у ФСИН наметилась тенденция на закрытость. Журналисты для них представляют потенциальную угрозу: если они видят что-то, то они об этом рассказывают. Если раньше у ФСИН было желание вести публичный диалог с обществом, то сейчас я бы сказала, что все становится по-другому. Именно поэтому сейчас в ОНК практически нет ни одного журналиста. Там теперь нет людей, которые могли бы рассказать, что там происходит. Остались совершенно другие люди, от которых зачастую сложно получить какую-либо информацию даже по обращениям. Как эти молчуны работают, мы не знаем.

Мне же всегда были понятны журналисты, потому что большинство из них все-таки понимают, для чего они делают свою работу — они служат обществу. Они публикуют информацию, это является частью их службы и не должно пугать ни одну [государственную] систему, ведь таким образом она может сама о чем-то узнавать и контролировать ту или иную сферу. В противном случае, когда власти не знают реальной ситуации, когда она «замыливается», тогда не сможет контролировать себя ни один орган власти.

Фото: «Московский комсомолец»

— Из-за исключения вас из Совета к вам стали меньше обращаться заключенные? Как это отразилось на ваших полномочиях?

— Количество обращений не уменьшилось, а, наоборот, стало больше. Благодаря им я, с одной стороны, нахожусь в курсе реальной ситуации, с другой стороны, мы понимаем, что далеко не все обращения правдивы. Кто-то преувеличивает, пишет, что у него в колонии умирает родственник, а потом оказывается, что никто не умирает, а просто человек хотел таким образом привлечь внимание. Поэтому и нужны ОНК, которые могли бы на местах все проверить и рассказать о том или ином случае. Проблема в том, что таких людей, кому доверяешь, кто может дать объективную информацию, становится все меньше и меньше.

— Как сейчас вы проверяете информацию? Раньше вы могли приехать в качестве члена ОНК и проверить сами, а как вы работаете сейчас? 

— Во-первых, я надеюсь, что ФСИН будет меня пускать как члена СПЧ. Хотя в последний раз меня не пустили в одну из колоний. В основном я пишу запрос, пытаюсь также привлекать институт уполномоченных по правам человека в регионах. Я считаю, что это одна из хороших историй, потому что уполномоченные не раз помогали.

Писать в прокуратуру зачастую бывает бесполезно, я не увидела от нее активного желания содействовать тому, чтобы не нарушались права людей за решеткой. Конечно, все зависит от региона: есть нормальные прокуроры, готовые работать, их, правда, мало, но они есть. Я постоянно ищу какие-то лазейки, исходя из того, откуда поступила жалоба. Если на местах нормальный прокурор или омбудсмен, то передаешь жалобу ему и надеешься, что человек ее проверит.

Конечно, нужно всегда видеть все своими глазами, выезжать в колонии и лично все проверять. Мы часто проводили беседы с начальниками колоний, сотрудниками, и они как будто менялись, видели, как мы относимся к заключенным и сами начинали смотреть на них по-другому, не как на людей второго сорта, а как на тех, кто просто попал в беду. Поверьте, все преступники на самом деле — несчастные люди, ни одна цельная, счастливая личность не пойдет совершать преступление. Никто, если он уважает себя, не станет грабить и убивать.

— Сталкивались ли вы с тем, что сотрудники тюрем воспринимали членов ОНК в штыки? Или они воспринимают проверки как должное? 

— По-разному. В последние годы, как мне кажется, у нас выработалось взаимопонимание, не воспринимали нас как противников, это очень радовало. Конечно, [у колоний] оставалось желание делать «потемкинские деревни», говорили заключенным, чтобы они все молчали. Для того, чтобы такого не происходило, проверки должны быть внезапными, чтобы никто не понимал, когда ты приедешь. Но зачастую это возможно, как это было у меня, только в Москве: вы заходили на КПП и только тогда информировали, что пришли с проверкой. Конечно, они не успевали подготовить и даже не пытались этого делать, так как уже нет времени обежать все камеры и сказать заключенным: «Ничего не говорите правозащитникам, иначе у вас будут проблемы».

Что будет сейчас, я не знаю. Все поменялось. Очень надеюсь, что все еще когда-нибудь выпрямится.

Фото: Илья Вага / It’s My City

О завербованных заключенных: «Спустя несколько дней он признался, что не видит себя в этой реальности»

— Как с точки зрения законодательства и прав человека могут существовать в России организации вроде ЧВК «Вагнер». Каким образом они могли забирать заключенных, на каких основаниях? 

— Мы живем в такое время, когда вопрос «как это может быть?» становится неактуальным. Мы ставим вопрос так: это есть и что с этим делать. С самого начала нам хотелось хоть какой-то прозрачности, чтобы понимать, на основании чего люди [вербовщики из «Вагнера»] приходят и увозят людей в неизвестном направлении.

Хоть что-то ясно стало после слов Дмитрия Пескова (в начале января он ответил на вопрос журналистов об амнистии бойцов ЧВК, сказав, что помилование заключенных в РФ возможно только указом президента — прим. ред.). 

Заключенных помиловали, и когда они отправляются в зону боевых действий, они уже свободны. Это мой вывод на основании его слов. 

Это хотя бы объясняло то, что начальники колоний не боялись отпускать осужденных. Вот представьте: начальник отвечает за каждого заключенного, любой вывоз за территорию может привести к побегу, начальники исправительных учреждений этого боятся больше всего.

Поэтому раньше я не могла понять, как такое может быть, что кто-то приехал, забрал группу и просто увез. Как они будут их возвращать? Что будут говорить родственникам этих людей, если их убьют? И теперь единственным объясняющим ответом стало то, что заключенных освобождают, те, будучи вольными, заключают контракт, и за них уже несет ответственность ЧВК «Вагнер».

— Разве заключенных должны освобождать не через суд? 

— Есть три института, которые позволяют человеку освобождаться досрочно: это суд, если заключенный выходит по УДО, это амнистия, постановление о которой принимает Госдума, и через помилование по указу президента. Эти указы могут быть секретными, поэтому мы не можем знать точно, групповые это помилования или по каждому человеку отдельно. Мы этих документов не видели. Сейчас все меняется, поэтому никто не может запретить помиловать сразу одну большую группу.

— Могут ли правозащитники вмешиваться в этот процесс? Хотя бы выяснить, как происходит вербовка? 

— Мы пытались. Мы отправляли запросы, но нас футболили от одного места к другому, и стало понятно, что никто ничего не хочет объяснять. Вот только Песков хотя бы примерно свет пролил, а потом вышел Пригожин, который, собственно, все сам рассказал и расставил все по своим местам.

В октябре пресс-служба Пригожина публиковала видео из госпиталя в Луганске, где четверо мужчин получают медали «За отвагу» и памятные знаки ЧВК «Вагнер», грамоты, а также справки об освобождении и полном помиловании. На одной из этих справок написано, что мужчина «освобождается по указу президента Российской Федерации о помиловании». Номера указа в документе нет. Издание DW* позже выяснило, что указы о помиловании неограниченного круга лиц Владимир Путин мог подписать в начале июля 2022 года.

Фото: соцсети Евы Меркачевой

— А насколько, на ваш взгляд, допустима вербовка с морально-этической точки зрения? 

— Ко мне не поступило ни одного обращения, когда кого-то насильно бы туда отправляли. Они все сами. Наоборот, ко мне обращались люди, которые хотели поехать, но их не взяли. Отказывают тем, кто еще находится под следствием, и тем, кому дали пожизненное. Кстати, от последних ко мне обращалась довольно большая группа, тоже хотели поехать на фронт. 

— Наверное, даже чаще обращаются родственники заключенных? 

— Да, очень часто [завербованных заключенных] теряют, есть большая проблема со связью. Например, [заключенный] позвонил маме и сказал: «Мам, я подписал контракт». И пропадает. Она приезжает в колонию — его нет, пытается искать — его нигде нет. Мы пытались обратить внимание на потерю связи [с бойцами], чтобы они могли отправлять письма, в том числе электронные, тем более для этого есть возможности.

— Почему в итоге эта проблема никак не решается? 

— Сложно это. Есть, как они считают, меры безопасности: телефоны не должны находиться [на фронте], иначе по сигналу от них можно вычислить местоположение. Некоторые периодически выходят на связь, но все родственники, которые ко мне обращались, они просто хотели узнать, где их близкий человек, у них нет даже такой информации.  

— Недавно Евгений Пригожин заявил, что ЧВК «Вагнер» отстранили от вербовки заключенных. После этого СМИ и правозащитники начали сообщать о том, что якобы этим же самым начали заниматься непосредственно ВС РФ. Слышали ли вы что-то об этом, были ли обращения к вам по этому поводу? 

— Нет, сами заключенные ничего об этом не говорили. Я сама узнала об этом тоже из СМИ. Я не знаю, есть ли какие-то методы принуждения, их уговаривают или как-то по-другому воздействуют. Можно только предполагать. В любом случае в конце концов они подписывают контакт добровольно.

— Могут ли военные пользоваться тем же механизмом, что и «Вагнер», при вербовке заключенных? То есть сначала осужденные получают помилование, а только потом их увозят. 

— Если честно, я не знаю, может быть, [армия России] использует другой механизм.

— Насколько правильно отпускать заключенных после того, как они вернулись из зоны боевых действий? Нужно ли обращать на них особое внимание различных государственных структур?

— Нужно обращать внимание на всех, кто возвращается оттуда, потому что им необходима психологическая помощь. На фоне отсутствия реабилитации могут возникнуть серьезные проблемы с психикой. Я встречалась с учеными, которые исследовали преступления, совершаемые бывшими участниками Афганской и чеченской войн. Были среди военнослужащих те, кто до этого находился в хорошей среде, воспитывался в хорошей семье, но на фоне испытанного стресса мог совершить преступления, в том числе тяжкие. Они не справлялись с собой, с воспоминаниями о пережитом.

Поэтому сейчас одна из важных государственных проблем — это создание системы реабилитации. Речь идет даже о том, чтобы у каждого бывшего участника военных действий был свой куратор. Как это будет работать, сложно сказать. Мы в ближайшее время столкнемся с этой проблемой: люди (бывшие заключенные — прим. ред.) будут возвращаться и надо что-то с ними делать, чтобы они не стали снова совершать преступления.

Фото: Илья Вага / It’s My City

— В январе уже вернулась небольшая партия бойцов «Вагнера». Что с ними сейчас происходит? 

— Я общалась с родственниками этих людей. Одна из них рассказывала мне, что ее близкий, который вернулся, сначала отдохнул, а спустя несколько дней, по ее словам, признался, что не может вернуться к прежней жизни, что хочет обратно [на фронт]. Он не хочет получать 20–30 тысяч, работая где-то на заводе, а там, в зоне боевых действий, платят нормальные деньги. Сказал, что он не видит себя в этой реальности, а там он и такие, как он, нужны. Родственница же ничем не может ему помешать.

Всем, кто вернулся, раздали мобильные телефоны, по которым они могут позвонить в любое время дня и ночи и сказать, что хотят обратно. Многие, по моим данным, уже позвонили.

— И что происходит с позвонившими? Их возвращают? 

— Я не могу сказать, потому что все истории разные. Вообще [завербованные заключенные] очень неразговорчивы, видимо, с них берут подписку о неразглашении.

— Что касается внесудебных казней в ЧВК «Вагнер», существуют ли они на ваш взгляд? Как бороться с этим? 

— Самое страшное, что мы вообще рассуждаем о возможности такого. Это недопустимо. Даже смертная казнь недопустима, а внесудебная расправа — это вообще отдельная история. Мне кажется, что мы не должны в такое играть: мог ли [Пригожин] помиловать или не мог? Он вообще не имел никакого права решать. У нас есть суд, мы живем в правовом государстве, поэтому, если вы считаете, что человек предатель, предъявите ему обвинение в госизмене, поместите его в СИЗО, пусть будет следствие, пусть будет суд, который уже примет решение. Какое они [ЧВК] имеют право то помиловать, то якобы казнить, водить нас за нос и говорить, было так или эдак? Это заигрывание с обществом ни к чему хорошему не приведет, потому что оно говорит не о праве. А мы все время взываем именно к нему.

— Значит ли это, по-вашему, что государство допускает введение смертной казни, раз оно никак не реагирует на такие сообщения? 

— Я думаю, что нет. По этому поводу четко высказался председатель Конституционного суда Зорькин, высказался президент, ссылаясь на Зорькина. Смертной казни у нас не будет, я почти уверена в этом.

Фото: соцсети Евы Меркачевой

«Нужно взять на вооружение те достижения, которые были в СССР, не надо от них отказываться»

— 18 февраля в Ельцин Центре вы участвовали в дискуссии о преступлениях и наказаниях в СССР. Почему сейчас эта тема так актуальна для вас?  

— В последнее время мы очень часто слышим разговоры о том, что в Советском Союзе было лучше или хуже или что мы вернемся в Советский Союз. Нам захотелось провести анализ, посмотреть, какой была преступность тогда, какие были наказания в те годы и что происходит сейчас. Показать эту разницу. Знаете, было как плохое, так и хорошее.

Да, Уголовный кодекс сильно изменился с тех пор, но в тот период он подвергался структурным изменениям крайне редко. Даже очень часто делали так: если вносились поправки в Уголовный кодекс, их печатали в газете «Правда», а потом люди вырезали статьи и вклеивали в свои экземпляры Уголовного кодекса. Перепечатывали их очень нечасто.

Сейчас поправки вносятся с такой скоростью, что просто теряешься в них: то, что до этого не было преступлением, завтра может таковым стать. Поэтому нужно развивать правовую грамотность и информировать людей о том, что с сегодняшнего дня то, что вчера было административкой, стало уголовкой. Это также сигнал нашим законодателям: не нужно торопиться и принимать бесконечные, бесконечные, бесконечные поправки.

Я знаю историю, когда судья призналась, что она в какой-то момент запуталась и посчитала административным правонарушением то, что уже стало уголовным преступлением. Даже у судьи бывают такие моменты, а что говорить про обычных людей. Поэтому мы обращаемся к законодателям с просьбой быть побережнее, не менять стремительно все подряд.

Также в советские годы было достижением не давать большие сроки людям. Максимальное наказание составляло 15 лет, хотя тогда же была смертная казнь. Люди после долгого лишения свободы социализируются с большим трудом. Есть исследования советских и российских криминологов, и все они сходятся в одном — больше семи лет не имеет смысла держать человека, никакой исправительной функции это не несет, исключительно карательную функцию. Если мы хотим, чтобы люди возвращались в общество нормальными, жили в нем, не представляя угрозы себе и нам, то не нужно давать им по 20 лет.

Сейчас об СССР очень много мифов, нужно разбираться, что правда, а что нет. От многого мы отошли, пропали какие-то уголовные статьи, но и тогда также были хорошие вещи, которые можно было бы вернуть сейчас. Нужно взять на вооружение те достижения, которые были в СССР, не надо от них отказываться. Это позволило бы сейчас декриминализировать какую-то часть населения.

Фото: Илья Вага / It’s My City

Да, конечно, преступность в СССР была, но статистические данные о ней скрывались. Даже наука криминология была полусекретной, до сих пор многие работы по криминологии того периода находятся под грифом «секретно». Почему? Советские власти хотели распространить миф о том, что у нас преступности почти не было. И что сейчас, что тогда основным мотивом преступлений была корысть, большинство имущественных и насильственных преступлений совершаются с корыстной целью. Или же преступления совершали и совершают в состоянии алкогольного опьянения, по мотиву личной неприязни.

Человек мало меняется по своей природе. Недавно городской суд в Санкт-Петербурге даже попытался составить портрет среднестатистического преступника: это мужчина 42 лет по имени Александр, одинокий. Я с юмором отношусь к этому исследованию, но в нем есть какое-то рациональное зерно.

Нам хочется верить, что люди становятся лучше, гуманнее, духовнее, но, конечно, мы видим, что это не так. Если преступлений становится меньше, то это благодаря тому, что везде, на каждом шагу есть камеры, люди это понимают. Также увеличился уровень дохода у части населения, и теперь они не идут воровать, чтобы как-то прожить, потому что у них есть зарплата.

— Почему сейчас так популярно снимать фильмы и сериалы о преступлениях, маньяках, которые были в СССР? 

— Тема преступности в то время выплывает в том числе из-за этого, что она в какой-то мере безопасна. Никто уже за это нас не раскритикует, не скажет, что это фейк, так как время прошло и есть подтверждающие документы. У читателей остается интерес из-за висящей в воздухе темы гипотетического возврата в СССР. Кто-то воспринимает это как угрозу, а как-то смотрит на это с надеждой. Но тема, конечно, неоднозначная и дискуссионная, поэтому мы и собираемся на такие встречи, чтобы разобраться. 

*Власти считают организацию «иностранным агентом»

Нам нужна ваша помощь! It’s My City работает благодаря донатам читателей. Оформить регулярное или разовое пожертвование можно через сервис Friendly по этой ссылке. Это законно и безопасно.

Поделись публикацией:

Подпишитесь на наши соцсети: